Далее Эрон писал, что попытается передать эти бумаги непосредственно старшинам Таламаски.
Очевидно, что трагедия не позволила осуществить его намерения.
Стиль завершающих трех страниц, озаглавленных «Исчезновение Дэвида», был чуть более официальным и отличался особой осторожностью, смешанной с печалью. Лестат упоминался там только как «ВЛ».
Эрон описал, как я исчез на острове Барбадос, не оставив никакой записки, бросив чемоданы, пишущую машинку, книги и бумаги, которые ему, Эрону, пришлось забрать.
Как, должно быть, ужасно чувствовал себя Эрон, собирая мои вещи и не обнаружив ни слова извинения!
«Не будь я так поглощен делами Мэйфейрских ведьм, – писал он, – скорее всего, это исчезновение вообще бы не произошло. Мне следовало бы проявить больше внимания к Д. во время его переселения в другое тело. Следовало бы окружить его большей любовью и таким образом завоевать его полное доверие. Но теперь мне остается только строить догадки о том, что с ним произошло, и, боюсь, он пережил ужасную по своим последствиям духовную катастрофу.
Несомненно, он еще свяжется со мной. Я слишком хорошо его знаю, чтобы думать иначе. Он придет. Непременно придет, каким бы ни было ныне состояние его души, а о том, каково оно, я даже не берусь судить. Да, он придет – хотя бы ради того, чтобы подарить мне покой».
Мне так больно было читать эти строки, что я прервался и отложил страницы в сторону. Несколько минут я мог думать только о своей неудаче – ужасной, жестокой неудаче.
Но оставались еще две страницы. Наконец я взял их в руки и прочел последние записи Эрона:
«Как бы мне хотелось обратиться за помощью непосредственно к старшинам. Как бы мне хотелось после стольких лет служения Таламаске полностью доверять ордену и авторитету старшин. Однако нашу организацию, насколько я знаю, составляют смертные мужчины и женщины, не чуждые ошибок. И я не могу обратиться ни к одному из них, не предоставив им тех знаний, которыми не хочу делиться.
Последние месяцы Таламаска переживает множество внутренних бед. До тех пор пока не будет решен вопрос о личностях старшин и возможности связаться с ними, этот отчет должен оставаться в моих руках.
Тем временем ничто не может поколебать мою веру в Д. – как в него самого, так и в его добродетель. Если Таламаски и коснулось разложение, оно не повлияло на Дэвида и на многих таких, как он. И хотя сам я пока не могу довериться кому-либо, мне отрадно думать, что однажды это сделает Дэвид. Пусть он откроется им, если не мне.
Моя вера в Дэвида так велика, что иногда разум играет со мной странные шутки: мне кажется, будто я вижу его, хотя вскоре понимаю, что ошибся. Вечерами я ищу своего друга в толпе. Я вернулся в Майами специально, чтобы отыскать его. Я не раз взывал к нему телепатически. И нисколько не сомневаюсь, что однажды, очень скоро, Дэвид откликнется хотя бы для того, чтобы попрощаться».
Меня сковала сокрушительная боль. Шли минуты, а я ничего не делал, придавленный грузом несправедливости, совершенной по отношению к Эрону.
Наконец я через силу заставил себя пошевелиться, аккуратно сложил записи, вернул их в конверт, а потом оперся локтями на стол, склонил голову и долго оставался неподвижен.
Клавесин давно замолк, и, несмотря на всю свою любовь к этой музыке, я понял, что она все-таки мешала мне размышлять, и теперь наслаждался тишиной.
Ничто не изменилось: я по-прежнему испытывал горькую печаль, во мне так и не пробудилась надежда. Смерть Эрона представилась такой же реальной, как когда-то его жизнь. И жизнь и смерть его сейчас виделись как истинное чудо.
Что касается Таламаски, то я знал, что она залечит свои раны и без моей помощи. За орден я не беспокоился, хотя Эрон совершенно справедливо с подозрением относился к старшинам, до того как окончательно убедился в подлинности их лиц и полномочиях.
Когда я покинул орден, вопрос о том, кто же они такие на самом деле, как раз жарко обсуждался. Где хранятся тайны, там всегда найдется место предательству и подлости. Убийство Эрона стало частью этого предательства. Знаменитый Похититель Тел, ввергший в соблазн Лестата, когда-то был одним из наших агентов.
А старшины? Неужели и их коснулось предательство? Я так не думал. Таламаска была древней и очень серьезной организацией, изучавшей вопросы вечности. Ученые-историки, служившие в ней, никогда не спешили с выводами. Но теперь дорога в орден была для меня закрыта. Смертным агентам предстояло преобразовать орден, очистить его от всего недостойного, и начало этому было положено в прошлом. Но я ничем не мог им помочь.
Насколько мне стало известно, Таламаска преодолела внутренние противоречия. Насколько успешно и с чьей помощью – я не знал, да и не хотел знать.
Знал я лишь одно: те, кого я любил, в их числе и Меррик, не конфликтовали с орденом, хотя мне и казалось, что она, а также некоторые другие агенты, за которыми я время от времени наблюдал в других городах, имели более реалистичное представление об организации и ее проблемах, чем некогда я.
Ну и, разумеется, наш разговор с Меррик следовало сохранить в тайне.
Но как мне разделить тайну с ведьмой, которая так быстро и легко наслала на меня свои чары? Воспоминание о ее поступке вновь привело меня в раздражение. Надо было унести с собой статуэтку святого Петра. Это послужило бы ей уроком.
Но какова была цель Меррик – продемонстрировать мне свою силу, дать понять, что такие жалкие существа, как мы с Луи, полностью подвластны ее чарам, или доказать, что наши намерения отнюдь не безобидны?
Внезапно меня охватила сонливость. Я уже упоминал, что насытился перед встречей с Меррик. И тем не менее, распаленный прикосновениями к ней, но еще больше собственными фантазиями, я жаждал новой порции крови. Борьба с самим собой, скорбь по Эрону, который слег в могилу, не услышав от меня ни слова утешения, утомили мой разум.
Едва я собрался прилечь на диван, как до меня долетели давно знакомые и очень приятные звуки, которых мне давно уже не доводилось слышать. Это пела канарейка. Я слышал, как она трепещет крылышками, как позвякивает и поскрипывает подвешенная к кольцу клетка и звенит маленькая трапеция (или как она там называется?).
И вновь заиграл клавесин – темп музыки был очень быстрый, гораздо быстрее того, что может выдержать человеческое ухо. Это были душераздирающие, сводящие с ума аккорды, полные магии, словно у клавиатуры сидело сверхъестественное существо.
Я тут же понял, что Лестата нет в квартире и не было с самого начала, а эти звуки – музыка и тихий птичий гвалт – доносятся вовсе не из его закрытой комнаты.
Тем не менее я должен был удостовериться.
Всесильный Лестат умел скрывать свое присутствие, а мне, связанному с ним одной кровью, были недоступны его мысли.
Я с трудом поднялся, как в полусне, поражаясь собственному бессилию, и направился по коридору в его комнату. Постучался, подождал, сколько требовали приличия, и распахнул дверь.
Все было так, как и следовало ожидать: посреди спальни стояла массивная кровать из красного дерева, с пыльным балдахином на четырех столбиках, с гирляндами из роз и пологом из темно-красного бархата, неизменно любимого Лестатом. Пыль густым слоем покрывала прикроватный столик, бюро и книги на полках. Никакой звукопроигрывающей аппаратуры в комнате я не увидел.
Я повернулся, намереваясь было перейти в гостиную и написать обо всем в своем дневнике (если, конечно, сумею его найти), но почувствовал, что прежде всего мне необходимо выспаться. Однако мне не давали покоя музыка и птичье пение. Что-то особенно меня поразило. Но что? Несколько десятков лет тому назад в одном из своих отчетов Джесс Ривз писала о том, что в руинах этого самого дома ее преследует пение птиц.
– Значит, началось, – прошептал я, одолеваемый удивительной слабостью.
Я подумал, что Лестат, наверное, не будет слишком возражать, если я ненадолго прилягу на его ложе. Может быть, он вернется еще сегодня вечером. Мы ведь никогда не знаем о его передвижении. Наверное, все-таки не стоило мне укладываться на кровать. Несмотря на полусонное состояние, я размахивал правой рукой в такт музыке. Я знал эту сонату Моцарта – прелестное произведение, первое из написанных мальчиком-гением, превосходная вещица. Не удивительно, что птицы так радовались: должно быть, эти звуки были им сродни. Но отчего же исполнитель, пусть даже самый выдающийся, так безудержно торопится?